Принимая в расчет значение без денотата, мы тем самым открываем новое поле для исследований и получаем возможность подвергнуть пересмотру отношения между первой и второй софистикой во всей их противоречивости.

Первая и вторая софистика: что делает и ту, и другую из них - софистикой? A priori разрешены любые сомнения, и сближение, при котором требуется перепрыгнуть больше чем через шесть веков (как если бы мы хотели совершить скачок из 1400 года в 2000, - впрочем, Возрождение поступало куда нахальнее, а выражение "Греческий ренессанс" недавно и в самом деле ввел в обиход Бауэрсок), рискует на первый взгляд показаться софистикой в банальном, то есть уничижительном смысле слова: все дело якобы просто в омонимии. Действительно, два этих объекта, по крайней мере сегодня, даже не принадлежат к одному корпусу текстов. Первая софистика стоит на пороге превращения в философски состоятельный объект. Вторая софистика, напротив, еще не оформилась даже как объект философской рефлексии. И если в наши дни ей уже не отказывают, как когда-то Виламо-виц, в праве на реальное и отдельное от других объектов существование, приходится констатировать, что та самобытность, которую за ней готовы признать, никогда не выходит за рамки истории и / или литературы. С этой точки зрения работы Бауи, Реардона и Андерсона, каждая из которых по-своему так примечательна, позволяют существенно уравновесить оценку Бауэрсока: "Вторая софистика играет более значительную роль в римской истории, чем в греческой литературе". Однако выявляемая таким образом исторически-литературная идентичность, или же идентичность литературно-историческая, или, для Андерсона, "культурная" идентичность (что служит выражением опять-таки скорее уравновешения, чем изменения локализации), - не становится в качестве таковой предметом философского анализа, и к ней - мы уже имели случай осознать это в связи с Элием Аристидом - никогда не адресуются всерьез тс же вопросы, что и к первой софистике.

Все происходит так, как если бы в наших оценках второй софистики мы все еще находились на этапе, предшествующем ее осмыслению или "реабилитации", на этапе застоя, где долго томилась и до сих пор еще иной раз томится первая софистика: да, можно с точки зрения художественных достоинств и риторической игры сравнивать Похвалу Елене Горгия, за которой обычай обязывает признать более или менее изысканный вкус, и Троянскую речь Диона Хризостома; можно противопоставлять политическую ценность, пусть в той или иной мере отравленную демагогией и корыстью, но все-таки будто бы присутствующую в педагогике Протагора, нуднойpaideia Элия Аристида и его подобострастию перед имперской властью; - однако никто не готов задать себе вопрос о потенциальном философском значении этих произведений и воплощенных в них подходов, заранее смирившись с мыслью о том, что в них больше документального интереса, чем реальной привлекательности. Подражание, совершенно в платоновском духе, играет здесь на руку образцу; первый раз, первая софистика была если и не трагедией, то по крайней мере критической попыткой потрясти устои, полной философских амбиций, нацеленных - если вернуться к терминам Роде и Буланже, пусть даже они и знатоки прежде всего второй софистики, - на то, чтобы "подчинить себе мир знания и мир действия"; второй раз, вторая софистика - это не более чем совокупность рецептов, фарс, а на сей раз - даже в кулинарном смысле слова, фарш, тем менее удобоваримый, чем более укоренена она в фактах, в реальности эпохи, справляющая триумф и готовая служить чужому триумфу. Наивно полагая, что она берет реванш, вторая софистика остается на той же старой территории, в границах, определенных ее образцу понесенным поражением: все здесь - риторика, и притом скверная риторика. Это уподобление рождает то показное положение дел, которое и становится предметом философского рассмотрения, благодаря чему философия вот уже долгое время без малейшего труда изгоняет обе софистики с простора своей истории.

Но если исходить из софистического статуса языка - логологии, - мы получаем возможность обнаружить, что между первой и второй софистикой существуют иные отношения, чем отношения омонимии или карикатуры. И тогда оказывается, что осмысление первой и второй софистики как единого целого способно пролить свет на сам смысл взаимосвязи философии и литературы через риторику.