Сели смотреть в корень, утопия существует лишь как состояние ума. Термин и понятие были введены в 1516 году Томасом Мором, который определил утопию как хорошее место, которое местом не является. В его руках и в руках его преемников оно представляло воображаемый идеал, опираясь на который, можно было бы оценить общество и за который надо бороться. Первоначально утопия не была связана с будущим. Скорее она была частью более общей попытки судить о поведении современников в свете общепринятых стандартов. Вместо того?:что-бы искать эти стандарты, глядя вперед, большинство социальных реформаторов конца восемнадцатого столетия размещали их в прошлом, в недавно открытых странах или на дальних воображаемых островах.

Те, кто противопоставлял идеализированное прошлое несовершенному настоящему, обращались к воспоминаниям о мифическом Золотом веке, который менялся от культуры к культуре. В Англии восемнадцатого столетия, например, известные демократы говорили о возврате к древней чистоте анг-л о-саксонский свободы и превозносили «народного Альфреда» как образец истинного короля. В поисках исторических «оснований» своего радикализма они пятились в свое будущее. Напротив, уэльсский Золотой век существовал до того, как пришли головорезы, подобные Альфреду, и испортили все, в то время как ирландские националисты приравнивали англо-саксонскую культуру к варварству и отстаивали утонченность и красоту древнего кельтского великолепия в противоположность существующей нищете и деградации английского правления. Некоторые ирландские радикалы даже утверждали, что в саду Эдема говорили на гаэльском языке*; другие вставляли скромное замечание об ирландском основании западной цивилизации.

Стремительный успех работы Томаса Кахилла «Как ирландцы спасли цивилизацию» говорит о том, что такие представления продолжают вызывать резонанс. И вообще образы Золотого века остаются легко узнаваемой частью нашего культурного пейзажа. Они прямо противоположны всему политическому спектру — от представлений радикального афроцентризма, что Сократ якобы был чернокожим, а греческая философия была украдена из Египта, до консервативной республиканской ностальгии по культуре уважения, дисциплины и традиционных семейных ценностей, которые, возможно, существовали, прежде чем «Битлз» появились в Америке и женщины вошли в состав рабочей силы. Этот образ мыслей всегда был с нами и, вероятно — будет всегда.1

Так же как смотрящие назад во времени, социальные критики на протяжении семнадцатого и восемнадцатого столетий заглядывали также за грани пространства и пытались применить аборигенные культуры так называемого Нового Света в качестве критерия, с помощью которого могла быть измерена европейская цивилизация. Эта перспектива нашла свое самое ясное выражение в культе «благородного дикаря»: аборигены, которые были «дикими» до того, как они были завоеваны, благополучно стали «благородными» после того, как они уже не угрожали европейской экспансии. Путешественники по отдаленным и «нецивилизованным» местам Северной Америки и запада Ирландии часто возвращались с рассказали, в которых достоинства «примитивизма» противопоставлялись недостаткам современного европейского общества.

Такие представления много говорят о напряженных отношениях в самом европейском обществе, но говорят немного или совсем ничего не говорят о местных культурах, которые мифологизировались в неразличимый блок. Рассмотрите, например, этот комментарий о европейской гигиене одного иезуита в Новой Франции семнадцатого столетия: «Вежливость и приличия приучили нас иметь при себе носовые платки. В этом вопросе дикари обвиняют нас в нечистоплотности — так как, говорят они, мы располагаем то, что грязно, на прекрасном белом куске полотна и прячем в карман как что-то ценное, в то время как они выбрасывают это на землю». Теперь обратите внимание на рассказ времен восемнадцатого столетия о появлении Гренуэль, кельтской пиратской королевы, при дворе Елизаветы I. Когда ей объяснили надлежащее использование носового платка, она сказала, «что в ее стране они были намного чище, чем в кармане, в который они отправлялись вместе с содержимым их ноздрей». Коренные американцы или кельты, что не имело особого значения, действительно первоначально существовали для того, чтобы развлекать и обучать людей метрополии. Но понятие «благородного дикаря» полностью исчезло из современной культуры, о чем свидетельствует недавняя популярность таких фильмов, как «Танцы с волками и смельчаками».2

Затем появились воображаемые острова, которые дали место первоначальной «Утопии», вполне ассоциируясь со стилем шестнадцатого-восемнадцатого столетий. Хотя они располагались в пространстве, а не во времени, сам факт, что такие острова, очевидно, были местом продвинутых цивилизаций, подразумевал, что они могли служить идеальными моделями будущего. Одним из лучших примеров была «Новая Атлантида» Фрэнсиса Бэкона, изданная в 1627 году. Его мифический остров Бенсалем объединял традиционные корпоративные политические-идеалы мира и гармонии с революционными спекуляциями на тему преобразующей силы науки и техники.

В описании «Новой Атлантиды» Бэкон сумел предвидеть многие особенности нашего современного мира. Например: питание бессемянными растениями и сидение на специальных диетах, что производит более здоровое население; обладание «некоторыми возможностями полета в воздухе», а также «судами и лодками для того, чтобы плавать под водой», открытие «средств передачи звуков по магистралям и трубам на удивительные расстояния». Среди наиболее примечательных изобретений — «проективные дома», поразительно напоминающие кино и телевидение: «мы добились также всяческих световых эффектов, которые мы переносим на большие расстояния и делаем столь четкими, что можно различать мелкие точки и линии; а также — все цветовые оттенки, иллюзии и обманы зрения в фигурах, размерах, движениях и окрасках, всяческие теневые эффекты».3

Островитяне Бэкона способны предсказывать будущее путем применения научной логики к естественным явлениям: «мы также обнародуем реальные прогнозы болезней, эпидемий, нашествий вредных тварей, дефицитов, бурь, землетрясений, больших наводнений, комет, температуры в течение года и различных других вещей; затем мы даем советы, что люди должны предпринимать для своей безопасности и какими средствами».4 Среди не меньших достижений Бэкона было предвидение появления индустрии предсказаний и научной футурологии.

В то время как остров Бэкона характеризовался научными и технологическими новшествами, другие утопии функционировали в качестве моделей революционных социальных мер. Среди них был известен «Равенство: политический роман» Джона Литгоу (1802), первая американская социалистическая утопия, которая располагалась на воображаемом острове Л ит-кония. И здесь, опять-таки, неясна граница между местом и временем. «Если такой остров и не существовал, — писали издатели книги, — то вполне вероятно, что он рано или поздно мог бы возникнуть». Литкониане пришли к пониманию, что деньги «являлись корнем всяческого зла», и «система частной собственности» создала общество, в котором «девять десятых человечества стонут под самой репрессивной тиранией». Радикальная интеллигенция учила людей тому, что человеческие невзгоды произошли «от недомыслия человеческих учреждений и что лечебное средство вполне доступно человеческому разуму». После «бурного периода раскола» «поборники равноправия» преодолели «частных собственников» и установили общество, основанное на принципах Разума.5

В Литконии не было денег, земля была общей и люди работали четыре часа в день. Все регулировалось, вплоть до половых отношений:

Декретом было установлено, что все молодые женщины каждого района, достигшие определенного возраста, в первый день нового года должны внести имя своего избранника в брачный реестр района. На следующий день все холос-тые. молодые люди идут, чтобы ознакомиться с этим реестром, и если их устраивают девушки, которые их избрали, объявляют свое согласие регистратору. После этой процедуры как тяжкий проступок расценивался тот случай, если та или иная сторона была застигнута в признании или поощрении другого возлюбленного.

Женатые пары продолжали жить в отдельных квартирах «и никогда не спали вместе, лишь только каждую седьмую ночь»: по-видимому, у Литгоу было низкое либидо. Все дети, которые родились в результате таких соглашений, были «собственностью государства, воспитывались и получали образование за счет общества».6 1

Таким образом, Литкония существовала как фантастическое воплощение радикального Просвещения. Для Литгоу будущее означало возвращение в прошлое. «Литкониане. — писал он, — не являются людьми, которые развиваются из природного состояния к тому, что обычно именуют цивилизацией; напротив, они развиваются от гражданского общества к природному состоянию». Время, когда «господство равенства будет установлено повсюду во всем мире», будет также временем, когда будет восстановлена «эпоха невинности». Литкония была чем-то большим, чем остров: это была точка конвергенции мифической географии, мифического прошлого и мифического будущего — которые все представляли отклонение и бегство от здесь и сейчас.7

Проецирование наших надежд и опасений на острова повторяется во всей истории, хотя и весьма различными способами в различные времена. В древней кельтской мифологии острова представляют абстрактные сущности, такие как смех, радость и горе. «Остров женщин», например, был квинтэссенцией эротического удовольствия. Заглянув в конец XX века, мы обнаружим, что острова перенесены в космос и переименова-нывпланеты. Ко времени 1970-х годов «Остров женщин» скорее всего стал отдельной лесбийской утопией, где не найдется живого мужчины.

Независимо от того, как изображен остров, однако, пространство вообще преобладает над временем. Преломляемое через мифическую географию, воображаемое будущее представлено в скрытых формах так, что оно не стоит перед нами непосредственно. В течение восемнадцатого столетия это состояние дел оставалось в значительной степени нормой. Из семидесяти пяти британских утопических и антиутопических произведений, изданных между 1700 и 1802 годами, все они, кроме трех, ориентировались на острова или на неизведанные территории.8 Однако положение дел начало изменяться: постепенно и нерешительно намечалась концептуальная революция, в которой утопия явно проецировалась в будущее. Кконцу восемнадцатого столетия время стало бросать вызов пространству. Центральным в этом процессе было светское понятие прогресса. История, казалось, вела людей из хаоса — к порядку, из тирании — к свободе и из бедности — к процветанию.