Для того, чтобы лучше понять эту двойную игру сив historia, создающей из плазма поочередно то хороший рассказ, то принадлежность плохой истории, следует исходить из самого слова, из того, каким образом появляется, в частности, то переплетение, согласно которому, по Сексту, historia, так же как muthos и plasma, выступает видом historoumena: что римским авторам, как мы недавно отмечали, приходится переводить иногда в родовом значении - "повествование", иногда в видовом - "история".

Скептическая диверсия Секста состоит в том, чтобы, играя двумя этими значениями, иногда увеличивать дистанцию между ними, а иногда сводить ее почти на нет. Именно таким образом он, например, берется дисквалифицировать объекты истории как не входящие в компетенцию технического знания. В самом деле, когда речь идет о фактах истинной истории, то не надо быть грамматиком, чтобы их излагать: такой рассказ, обладающий точностью хроники или географии, лишен в глазах Секста как полезности, так и техничности (257-259). Но если факты уже даны как рассказы, неполные и субъективные по определению (259-262), неопределенные и изменчивые как гераклитово чувственное, они не смогут относиться ни к какому техническому знанию; даже еще категоричнее, е falso sequitur quodlibet, если исходная посылка ложная, возможно все, что угодно. "Таким образом, из сюжета, исходящего из ложной посылки, неистощимо множащегося, меняющегося по чьей угодно прихоти, не может появиться техническая теория": Секст отчуждает аристотелевский анализ понятия kath 'hekaston как объекта истории: история занимается бесконечно частными вариантами бесконечно частного. Итак, история, не имеющая способов определить ни истинность-реальность факта, ни истинность-адекватность рассказа факту, ни истинность-корректность использования рассказов при изложении истории, представляет собой догматический пузырь, который Секст то надувает, то спускает: одна из очевидных выгод такого анализа состоит в том, что он пускает в ход, в амплитуде слова historein, ту самую историю, которая, с современной точки зрения принуждает к использованию квази-омонимов и противоречивым искусственным завышениям значения.

Замечая, что слово histor, "тот, кто знает", соотносится скорее с oida ("я знаю, потому что научился", "слышал, как об этом рассказывали", как судья или сообщник), нежели с idein ("я знаю, потому что видел", как свидетель), Джеральд А. Пресс доказывает, что изначально прегнантным значением, ясно различимым в одном из первых употреблений слова histor (II., XVIII499-501, описание щита Ахилла, где, решая спор, касающийся наказания за убийство, говорят epi histori), является значение, подразумевающее умение сделать выбор между рассказами, которые противоречат друг другу: умение анализировать и выносить суждение, которое он называет "знанием второго порядка". Только вторично, приблизительно к V веку, значение изменится в сторону "знания первого порядка", непосредственного исследования. Так, книги Истории Геродота представляют собой одновременно и процедуру исследования, и его результаты. Наконец, в третий раз, результат берет верх над процессом, и historia становится литературным жанром: говоря о римском периоде и о преподавательской деятельности грамматиков и риторов, мы имеем в виду history as story, историю-рассказ.

С точки зрения древних, можно допустить, что материнское значение "критического знания" позволяет соединить эти два расширения, историю-рассказ и историю-исследование, в понятии частного исследования прошлого. По мнению Пресса, об этом, например, свидетельствует эпиграмма на экземпляре Энеиды Вергилия, сохраненная Августом вопреки воле ее автора: "Цезарь, ты бодрствуешь над латинской historia" (Жизнь Вергилия, Проб, 22-28). Но для наших современников эти два расширения несовместимы: для нас рассказ ассоциируется с художественным вымыслом и ложностью, тогда как прошлое мы связываем с исторической наукой, излагающей факты ("то, что действительно произошло", - выражение, сохранявшееся вплоть до Ранке), пусть даже это квази-события, тонущие в самых отдаленных временах, и излагающей истину. В наши дни вся проблема, в конечном счете, заключается в том, чтобы знать, является ли historia, "история" / "истории" гю-французски, сопоставленная с history I story? и даже с триплетом Historie I Geschichte i Erzählung, катастрофической омонимией или же pros hen, дающим пищу для размышлений.

Опять же, без всякого сомнения, сегодня не может быть никакой речи о том, чтобы ограничиваться дихотомией: или хорошая наука, или хороший рассказ. Современным авторитетом в данном случае безусловно выступает Ролан Барт, который в своей статье 1967 года Дискурс истории декларирует: "Исторический дискурс - это подтасованный перформативный дискурс" или "Факт - это всегда не более чем лингвистическая экзистенция". Можно сказать, что это "нарративистское" утверждение, отдающее крайним ницшеанством, является тем самым, что взвешивают и перерабатывают, поворачивая его в ту или другую сторону, все нынешние протагонисты, начиная с Поля Рикера, в кратком изложении Хайдена Уайта: историческое повествование "представляет события постольку, поскольку оно их констатирует", до Поля Вейна: "История - это правдивый роман".

Но что кажется мне самым поразительным, раз уж мы таким образом единогласно изгнали дихотомию, это то, что мы вновь возвращаемся от нее к проблемам второй софистики. Как говорит, например, Жак Рансьер в конце своей книги Слова истории: "Проблема не в том, чтобы выяснить, должен или нет историк заниматься литературой, а в том, - какой литературой он занимается". Спор между нарративностью истории и объектом истории, вновь возбужденный в связи с ревизионизмом, обязывает проводить четкую границу между акцентированием нарративности, с одной стороны, и предпочтением нарративности, отшлифованной до прозрачности кристалла, - с другой. Актуальность проблематики, резюмированной или концептуализированной Секстом, становится очевидной, когда обнаруживается симметричность нападок. Поль Рикер - на Хайдена Уайта, которого сам он ввел в обиход во Франции: "Тропология рискует уничтожить грань между художественным вымыслом и историей". Хайден Уайт - на Поля Рикера, в качестве комментария к роли deep temporality как вторичной отсылки: "Было бы высшей иронией, если бы, в его усилиях спасти историческую рефлексию от иронии, Рикеру пришлось бы стереть различие между мифом и историей, различие, без которого трудно себе представить само понятие художественного вымысла".