Греки и греки
Здесь, как и прежде, с самого начала необходимо подчеркнуть решающее сходство: и Арендт, и Хайдеггер приходят к выводу об оппозиционной структуре, внутренне присущей самому греческому корпусу, о своего рода расслоении греческого мира, о существовании своего рода взаимоотношений греков с греками.
Но, забегая вперед в том, что касается Хайдеггера, коль скоро он служит здесь скорее эталоном для сравнения, следует сказать, что взаимосвязь, которую он устанавливает между досократиками, с одной стороны, и остальными греками, например, Платоном и Аристотелем, с другой, аналогична, mutatis mutandis, взаимосвязи между греками и римлянами. В статье Марлен Зарадер "Зеркало о трех отражениях, история эволюции" удачно выделены три эпохи в истории его мысли; первая — это время, когда греки еще находятся в оппозиции к Риму и к воплощаемой им традиции: "греки размышляли о том, о чем забыла последующая традиция"; еще нет никакого разрыва между досократиками и Платоном, и когда Хайдеггер говорит в свой марбургский период о "шаге назад", речь идет о том, чтобьг возвратиться к греческой онтологии вообще, то есть, в сущности, к Аристотелю. Вторая эпоха характеризуется переходом различия между ранними греками и Платоном и Аристотелем в их резкое противопоставление: преимущество отдается "греческому ушу", когда "первые греки экспериментировали с тем, о чем никто до них не задумывался"; бытие вкладывается в слова со значением возникновения,/?/*^/.?, aletheia, logos, moira, как нечто, что существует на самом деле, т. е. как редукция. "Учение Платона об истине", демонстрирующее, каким образом уже у Платона mimesis выступает в качестве adaequatio, тем самым создает параллель для ограничения понятия aletheia рамками понятия Veritas. Я оставляю в стороне возможность третьей эпохи, охарактеризованной как "Конец философии и работа мысли", когда aletheia внезапно преображается в homoiosis, и когда даже один шаг в сторону мог бы дать почувствовать, что все оригинальное непосредственно происходит из чего-либо. Достаточно подчеркнуть завораживающую двойственность Аристотеля, одновременно досократика и платоника, взятого одновременно в разоблачении и в адекватности, как о том свидетельствуют следующие один за другим и столь контрастирующие анализы книги О Метафизики и сочинения Об интерпретации. Внутри самого Аристотеля, подобно тому, как это было между греками и греками, между треками и римлянами, расщепление всякий раз становится конечным сроком, лишением прав в э той истории бытия, которая является историей истины.
Такое расщепление и аналогичный поворот к досократикам присутствуют и у Ханны Арендт. Но речь идет не о тех же самых досократиках: досок-ратики Ханны Арендт являются парадигмой определенного опыта, не столько оригинального, а, скорее, "дофилософского". Взятый в "философском" и "теоретическом" аспекте, греческий корпус, по мнению Арендт, простирается от Парменида к Платону и Аристотелю, вплоть до Хайдегге-ра. В качестве определяющих его характеристик выступают примат истины, theoria и vita contemplativa. Досократики Хайдеггера, в частности Анакси-мандр, являются для Ханны Арендт современниками. Единственным отличием, действительно до сократическим, является политический опыт, эхо которого звучит у Аристотеля и который предполагает не истину, а свободу. Ибо свобода, по определению, не есть философская концепция, это "концепция исключительно политическая, сама квинтэссенция государства и гражданственности. Наша философская традиция политической мысли, начало которой положили Парменид и Платон, была основана явно в противоположность этой идее полиса и этой гражданственности. Образ жизни, избираемый философом, был понят как противоположный тому, что называется bios politikos, политический образ жизни".
Соединение философско-политического и философского в строгом смысле слова представлено в Сократе; или, если придать этой мысли более провоцирующую форму, досократик, по мнению Ханны Арендт, - это Сократ. Суд над Сократом стал событием, давшим толчок разделению дофилософ-ского, bios politikos, и философского, bios theoretikos.
Честно говоря, Арендт представляет нам довольно странного Сократа: Сократа, который разрывается между тем, что стало уже философским, и тем, что остается еще досократическим. Более того, Сократ — это досократик в том смысле, какой придает термину Ханна Арендт, но не Хайдеггер, то есть дофилософский досократик постольку, поскольку он софист. Фактически, если разговор о Платоне предполагает—довольно незначительное — обращение к Хайдеггеру, то разговор о Сократе многим обязан Ханне Арендт. Сократ — это образец, модель, идеальный тип непрофессионального мыслителя, роль, на которую претендует сама Арендт. В самом деле, это мыслитель, "который (умеет) оставаться человеком среди людей, не сторонится общественных мест, (является) таким же гражданином, как и другие, не (совершает) ничего, не требует ничего сверх того, на что каждый, согласно его учению, может рассчитывать и кем может стать", способный заплатить своей жизнью "за право подвергать разбору мнения других, размышлять над ними, требуя от своих собеседников делать то же самое". Утверждать, что Сократ был непрофессиональным мыслителем, это значит, в конечном счете, делать два утверждения под видом одного: что он был мыслителем и что он был гражданином. В первом случае речь идет скорее о Сократе Платона, о платонизирующем Сократе; во втором - о Сократе-софисте.
Как мыслитель Сократ несомненно проявляет себя в двух ключевых, согласно арендтовскому анализу Гергия Платона, утверждениях — в двух ответах Калликлу, в двух, стало быть, антисофистических кредо. В первом утверждении: "совершить несправедливость — хуже, чем претерпеть", устами Сократа никак не может говорить гражданин, но только мыслитель, ибо с точки зрения гражданина преступление требует кары, будучи нарушением границ закона. Что касается второго наставления, homologein auton heautöi, согласно которому лучше быть в разладе со всеми, чем с самим собой, то оно представляет саму структуру мысли, то взаимоотношение мыслителя с самим собой, которое Ханна Арендт называет "два в одном". Один против судей, один против друзей, но в согласии с собой, — таков философ. Таким образом, Сократ оказывается изобретателем принципа противоречия, отзвук которого слышен в категорическом императиве Канта: "Так как я существую, я не могу вступать в противоречие с самим собой. Но я могу противоречить самому себе, так как в сфере мышления я есть два в одном" ("Философия и политика", CG., 90; V. E., 1,213).
Но "два в одном" — это уже само по себе более сложная проблема, ибо там, где в права вступает мысль, границы философии заканчиваются. Фактически критерий два-в-одном есть не истина, а согласие; двойственность согласия вновь приводит к множеству, то есть к тому, что обусловливает политику: "Совершенно так же, как метафора заполняет пропасть между феноменальным миром и умственной деятельностью, которая разворачивается в нем, сократическое два-в-одном приносит утешение одиночеству мысли; присущая ему двойственность позволяет угадывать бесконечное множество, являющееся законом земли." Именно здесь необходимо напомнить — пусть даже Ханна Арендт не отмечает, да и вообще не может знать этого, — что homologia, наряду с homonoia, — ключевой термин политики софистов, в равной мере означающий, как мы убедились, "взаимопонимание" между государствами, "консенсус" граждан, который подлежит воссозданию от одного случая к другому и который составляет самое жизнь полиса, и, наконец, го "согласие" человека с самим собой, которое стало непременной чертой сократической мысли. Итак, вопреки очевидности — Сократ в укромном уголке, целиком во власти своего "демона", — уже постольку, поскольку он думает, Сократ есть гржданин.