В ходе расследования неудовлетворенности, в которой меня оставляют оба этих ответа, я хотела бы дать показания, которые вновь подведут нас к концепту логологии и со всей отчетливостью напомнят о месте и времени его создания.

На этот раз пункт отправления лежит для нас На пути к языку. "Задача нашей мысли сегодня, — говорит Хайдеггер, — взять то, что было промыслено на греческий лад, чтобы промыслить его еще более по-гречески". Следовательно, должен существовать способ быть досократиком по-иному, — а именно, будучи, вслед за Хайдеггером, досократиком в еще большей мере. Я хочу предложить попытку совместного прочтения некоторых софистических фрагментов и отрывков из На пути к языку, не скрывая ни на мгновение односторонности моих предпочтений: речь идет просто о предположении, что некоторые из самых досократических строк Хайдеггера должны быть отнесены к логологическому типу.

Уже в самом утреннем из того, что достигло нашего слуха на всем протяжении западной мысли, присутствует соотнесенность между вещью и словом, которая, строго говоря, выступает в образе отношения между бытием и речью. Мысль, обуреваемая этой соотнесенностью, настолько сбивается с толку, что находит единственное слово, чтобы объявить о ней: logos. Данное слово вещает одновременно как имя бытия и как имя речи. Но еще сильнее приводит нас в замешательство тот факт, что, несмотря на такое положение, слово так и не становится предметом опыта — опыта, в котором слово само приходило бы непосредственно к слову соразмерно с этим отношением.

Мы готовы, между тем, утверждать, что именно в таком опыте, невозможность, "запретность" которого соучаствует в самом слове, встречаются, как две сходящиеся в одной точке крайности, и софистика, и На пути к языку. И тут, и там слово практикуется не постольку, поскольку оно выражает и означает, — таков ведь обычай современной мысли, продолжающей процесс усадки аристотелизма, — но и не слово постольку, поскольку в нем высказывает себя бытие в своей с ним сопринадлежности, столь надежное укрытие которой предоставляет Поэма и из которой с необходимостью должно воспоследовать тождество: здесь практикуется "слово ради слова". Legein logou kharin, бастион софистического сопротивления Аристотелю; или, как говорит Хайдеггер по поводу стихотворения Стефана Георге, "слово ради слова — его не найти там, где судьба отпускает для сущего слово, которое, давая ему имя, учреждает его, с тем, чтобы оно было и, бытий-ствуя, сверкало лучами и распускалось. Слово ради слова — поистине сокровище [...]".

Слово, высказывание — не имеет бытия: "оно дает" (es gibt), но не "оно есть". "Слово: то, что дает. Дает что? Если следовать поэтическому опыту и древнейшей традиции мысли, слово дает: бытие" (178). Главенство логоса, ставящее его на место бытия по мере того, как последнее изглаживается и удаляется, перед лицом сущего, в которое рискует превратиться бытие, им порождаемое, поэтическое могущество, о котором с такой настойчивостью говорит Хайдеггер, куда ближе к дискурсивной демиургии в духе Гор-гия ("logos — великий владыка: наделенный самым крошечным и самым незаметным телом, он творит божественнейшие дела", Похвала Елене, 8), чем к парменидовской одноитожести.

Само собой разумеется, что приближение к концу с такой же непреложностью, как и начало, требует обозначить различие в интенции, тем более, что в данном случае оно в точности совпадает — и первостепенную важность этого обстоятельства трудно переоценить — с различием в языке: между эффектом и изъятием из общего правила, между дискурсом и речью. Чтобы поставить точку в рассуждении о вечно двусмысленном характере самой структуры, достаточно было бы прочитать целиком фрагмент Новалиса, озаглавленный "Монолог", тот самый фрагмент, который служит Хайдеггеру отправной точкой и целью движения в его последнем докладе "Путь к языку" (1959). Целиком, или хотя бы почти целиком, с тем, чтобы контекст высветил софистический характер единственной фразы, которая дает пищу размышлению Хайдеггера:

Диковинная вещь в глубине своей речь и письмо: истинная беседа, подлинный диалог — это чистая игра слов. Невообразимо смехотворна ошибка людей, которые воображают, будто они говорят за сами вещи. Главного же свойства языка — что он озабочен исключительно самим собой — не замечает никто [именно эту фразу Хайдеггер цитирует в первом абзаце и за две страницы до конца своего доклада]. Вот почему язык — такая дивная и такая плодотворная тайна: когда кто-то говорит просто ради того, чтобы говорить, тогда он и выражает самые великолепные истины. Но стоит ему захотеть, напротив, высказать нечто конкретное, как тут же злокозненный язык заставляет его произносить худшие из нелепиц, причудливейшую чепуху. Отсюда, конечно, и берется та ненависть, которую питает к языку столько серьезных людей. Им бросается в глаза его резвость и проказливость, но они не видят, что бессвязная болтовня и столь презираемая ими небрежность поистине составляют бесконечно серьезную грань языка [...]

Мы можем, таким образом, надеяться, что не будет сочтена пристрастной попытка одновременно охарактеризовать позднего Хайдеггера и софистику с помощью общего имени "логология", имени, предложить которое отважился Новалис. Не пристрастной, но все-таки не без той самой "проказливости", которую с такой обходительностью в начале "Монолога" упоминает Новалис, но никогда не принимает в расчет Хайдеггер. Различие между философствующей или раздумчивой логологией Хайдеггера и логологией софистической аналогично различию между "речью" и "дискурсом": одна из них облечена данностью, а другая вся в эффекгах. Аналогичным образом это различие перекраивает и два восприятия поэзии, одно из которых начинает видеть в поэзии взлет, хранящий на себе печать коронованного поэта и его посвящения, а другое — нечто выходящее из крылатых машин, запускаемых профессионалами. "Поэт — вещь легкая, крылатая и священная", говорил Ион: логология распределяет крылья между священным и легкомысленным.

Все эти напряжения и недоумения запечатлены в изобретении, а, может быть, и заимствовании (окончательной ясности в этом предмете, похоже, достичь невозможно) слова "логология", которое Новалис, не вдаваясь в определения, избирает в 1798 г. для того, чтобы квалифицировать принадлежность некоторых своих "фрагментов". Задача его — осмыслить в их переплетении грядущую философию и грядущую поэзию: "Чем для логологии являются созданные до сего дня философии, тем будут созданные до настоящего времени поэзии для той поэзии, которая должна прийти и непременно придет [...] Логология приведет за собой неизбежную революцию" (фр. 41). Именно автотелический, самоцельный характер языка дает, с точки зрения "Монолога", "наиболее точное и ясное представление о сущности и функции поэзии" (фр. 194); он открывает путь к "анекдоту", при том что "чистый поэтический анекдот прямо соотносится сам с собой и ни к чему иному, кроме себя, интереса не питает" (фр. 195), и к "роману", который "как таковой не содержит никакого определенного результата, не служит ничему конкретному" (фр. 198). Все это выводит нас на орбиту софистики. Но философия все-таки ост ает ся в выигрыше - слишком трудно, по-видимому, избежать того, чтобы "просто так" не попало рано или поздно в подчинение какому-то из видов "ради истины" (пусть даже она и несет на себе отметину множественного числа): "Когда кто-то говорит просто ради того, чтобы говорить, тогда он и выражает самые великолепные истины"—таков в точности вердикт Монолога. Неудивительно, что логология Новалиса обнаруживает в себе сократические черты, ибо "сократизм — это искусство находить местоположение истины из любой заданной точки" (фр. 95). А поэзия — даже если она по ницшевски понимается на веселый лад как "великое искусство созидания трансцендентального здоровья", которое "забавляется и по своей прихоти распоряжается унынием и бодростью, удовольствием и болью, истиной и ложью, здоровьем и болезнью'', — даже тогда в конечном счете она стремится к одной и только одной "высшей цели: возвысить человека над самим собой" (фр. 40). В итоге оценка, которую Новалис дает софистике в этих же самых фрагментах, вполне соответствует точке зрения традиционной истории философии: он колеблется между осуждением софистов, а среди них и тех, кто стал "скептиком из ненависти к философии", просто как "врагов философии", заслуживающих того, чтобы "с ними и обращались как с таковыми" ("Логологические фрагменты", № 14), и признанием за ними "дара философской рассудительности", той критической энергии, из которой бьет ключом самая современная из жизненных сил: "Философиствовать — значит изгонять флегму, оживлять" № 15).

Главное здесь, на мой взгляд, заключается в том, чтобы мы, вновь беря на вооружение термин "логология", не искали в нем в который раз инструмента одностороннего подтверждения ценности, в данном случае — ценности софистики; с его помощью мы скорее должны выявлять, чем в своей деятельности и по своим возможностям язык отличается от онтологии (включая и отжившую онтологию, отжившую как этап или почившую в коме). Это замечательно тонко почувствовал Жан Дюбюфе, совсем недавно обратившийся к интересующему нас термину, — ведь дух, сопутствовавший его рождению, в противовес кодированию явлений открывает простор для расширяющейся автономии и для ориентации на относительность:

Заголовок, данный 'Логологическому кабинету", исходит из идеи логоса второй ступени, который, перестав быть кодом, соответствующим явлениям и объектам внешнего мира, начинает разрастаться сам из себя. Итак, машина разобрана, и колеса крутятся сами по себе. Термин "логос" понимается здесь в смысле системы понятий, которые были избраны нашими цивилизациями в целях анализа нашего мира и составили наш словарь и полный набор клавиш нашей мысли; из этого, однако, следует, что тот логос, который мы считаем нашим (и по поводу которого мы тешим себя иллюзией, будто он представляет собой единственно возможный логос), есть продукт произвольного (или утилитарного) отбора ограниченного числа понятий, который с тем же успехом мог оказаться иным, — а это, по сути дела, ставит под вопрос сам логос в привычных его очертаниях. Наша цель — создание механизма, позволяющего перепутать расстановку вех, образующих координатную сетку нашего умственного пространства, и сделать ее подвижной с тем, чтобы она утратила однозначную ориентацию и лишилась предпочтительного направления на полюс, а точнее, заставить его повернуться лицом к бесконечному числу направлений, каждое из которых без каких-либо преимуществ может служить для него направлением на полюс. На временный, относительный и подвижный полюс.