О небытии, или о природе: заголовок, который Секст Эмпирик сохранил для трактата Горгия, звучит вызывающе. Это то самое название, какое получили писания почти всех досократовских философов, сочинивших трактат О природе. Но в то же время это и его переворот точно вверх ногами, потому что почти все физики, т. е. натурфилософы, и первый среди всех Парменид, обозначают под природой — о чем не устает напоминать нам Хайдеггер — то, что возрастает и так становится данностью, — сущее. Так идентичность заголовка выступает в компании с самой радикальной перестановкой его смысла: говорить о природе — не значит, как полагают все, говорить о бытии, но куда скорее рассуждать о небытии: именно то, чего нет, и способно двигаться вперед. Трактат Горгия, в этом отношении пара-дигматичный для софистики, может быть понят только как дискурс второго порядка, критика первого, уже имевшего место дискурса, в данном случае Поэмы Парменида, чреватой всей платоновско-аристотелевской онтологией, столь прочно вошедшей в наш рацион.

"Ничего нет". "Если оно есть, то оно непознаваемо" (или, в варианте Секста, "оно не может стать объектом человеческого представления"). "Если оно есть и оно познаваемо, его нельзя продемонстрировать другим" (или: "сообщить и объяснить подобным себе"). Вслед за заголовком сама дискурсивная тактика Горгия строится как отрицание воплощенного в поэме развития. Вместо саморазвертывания того, что "есть", в сферической полноте его насущной и данной самотождественности (фр. 1 -8), вместо — быть может — его утраты на пути через мир людей и их мнений и его нового обретения в космосе, обогащенном полнотой мысли (фр. 16 и совершенно гегельянская последовательность фрагментов, предложенная издателями), словом, вместо "природы" как поступательного движения, как совокупного тождества, будь то простого или диалектического, — трактат являет нам структуру попятного движения, расправляясь сразу же с главным тезисом, а затем переходя к частностям по всем признакам антологии, защиты, дискурса всегда и неизменно второго порядка. Фрейд мастерски воспользовался этим ходом — и нам трудно удержаться от того, чтобы не повторить его еще раз: А позаимствовал у Б медный котел; по возвращении его Б жалуется, что в котле имеется изрядная дыра, делающая его бесполезным. Вот как строит свою защиту А: 1. Я не брал у Б никакого котла. 2. Когда я взял котел, в нем уже была дыра. 3. Я вернул его целым и невредимым.

После заглавия и последовательности мысли, наконец, и каждый из трех тезисов Горгия предстает нам в свой черед как ироническое или даже грубое переиначивайие школьного Парменида, из которого всякий, начиная с Платона и до наших дней, должен был запомнить: во-первых, что существует бытие, потому что бытие есть, а небытия нет; во-вторых же, что это бытие в сущности своей познаваемо, потому что бытие и мысль суть одно и то же; только благодаря этому философия, особенно та первая философия, которая получила имя метафизики, и смогла так естественно вступить на свой путь: познавать бытие как таковое и отчеканивать себя в доктрины, учеников и школы. Быть, познавать, передавать: нет, непознаваемо, непередаваемо.

Но эти следующие одна за другой перестановки не появляются извне, как будто их по своему произволу привносит какой-то ловкий фокусник. Напротив, они всецело вытекают из самой Поэмы и совершаются путем единственно ее повторения, ее ловли на слове. Как в свой черед признает, говоря в Софисте о провозглашенном Парменидом запрете, Элейский гость, само высказывание в действительности является своим собственным опровержением. Все предприятие Горгия состоит в том, чтобы сделать очевидным следующее: онтологическая поэма уже как поэма есть софистический дискурс, а вся рпИоьорЫа регептв, заключенная в ней, дает тому лишь наиболее полное свидетельство, будучи самым эффективным из всех возможных софистических дискурсов. Другими словами, софистика — тоже поэзия, но поэзия иного рода, может быть, поэзия грамматиков, стремящаяся сорвать покровы с механизмов действенности чар языка.