Вторая софистика: история вместо философии
Определение второй софистики через ее отношение к "древней софистике" и к философии приводит к не менее разрушительным последствиям.
Мое первое замечание состоит в том, что неплохо было бы почувствовать себя огорошенным. Все без исключения, кто занимается второй софистикой, спешат забыть то, что говорит о ней Филострат. Вторая софистика Андерсона - если вспомнить подзаголовок его книги - это "культурный феномен Римской империи". Вторая софистика Филострата начинается четырьмя веками раньше, с Эсхина, соперника Демосфена, и всего лишь два поколения спустя после появления первой, основанной Горгием. Вот почему он предпочитает окрестить ее скорее "второй", чем "новой": "Ту, которая пришла впоследствии, нельзя назвать новой, дело в том, что она древняя, но все же вторая [...]" (481). Мы хорошо понимаем, как кажется, различие между Горгием и Дионом Хризостомом, между Протагором и Элием Аристидом, но тогда в чем именно заключается различие между двумя "древними" - Горгием и Эсхином?
Первое различие между двумя этими софистиками, отмеченное Фило-стратом, касается одновременно содержания и формы: оно заключается в темах, которые те выбирают, и в способе их изложения. Древняя софистика, повторяет он, занималась теми же вещами, которыми занималась философия ("она рассуждает о том же, о чем говорят философы" [480], "в качестве тем избирая философские по сути вопросы" [kai ta philosophoumena hupotilhemene, 481]): она говорила о нравственности (о храбрости и о справедливости), о религии (о героях и богах), о космологии (об идее мира), рассуждая обстоятельно и макро-логически. Вторая софистика "описывает типы (hupotupdsato) - бедняка, богача, знатного человека, тирана - и случаи, подпадающие под то или иное название (tas es опота hupotheseis) и черпаемые из истории (eph " has he historia agei)" [481 ]. Он замечает, что в этом случае "гипотезы" не имеют ничего общего с философией, но, напротив, оказываются связанными с историей. Соответственно и этот термин уже не имеет широкого значения "темы", "вопроса, вынесенного на рассмотрение", но приобретает риторическое значение, ведущее свое происхождение от права, гораздо более узкое, свидетельством чему, например, служит Квинтилиан, восхитительно перелагающий понятие одного языка средствами другого. В отличие от "тезиса", являющегося "неопределенным вопросом" ("пропозицией", по терминологии Цицерона, или "универсальным гражданским вопросом"), "гипотеза" - это "определенный вопрос", латинская causa, "предполагающая факты, личности, время и проч.", одним словом, судебное дело с его kairos: "казус" во всей его именно юридической сложности, квалифицируемый в соответствии с "состоянием дела". "Чтобы пояснить мою мысль, продолжает Квинтилиан, приведу пример. Неопределенным вопросом будет: «Следует ли жениться?» Определенным вопросом будет: «Следует ли жениться Катону?» - и потому этот вопрос может стать темой убеждающей речи" (8; или еще конкретнее: "Следует ли старому Катону брать в супруги Марцию?", 13). Тезис, настаивает Квинтилиан, а не гипотеза с сс конкретностью, будучи универсальным вопросом, является и "вопросом, приличествующим философу" (5), и Цицерон правильно сделал, когда "исключил" его из сферы своей компетенции.
Теперь дефиницию Филострата можно осмыслить, не упуская ни одной терминологической тонкости из вида: вторая софистика "гипотетизирует", то есть набрасывает крупными мазками, характеры (те самые, на которых будет вскормлена наша классическая литература, как "Характеры" Лабрюй-ера, так и "характеры" в пьесах Мольера), и на этом основании признает, что история "предоставляет" и "рассказывает" (ageï) "случаи, которые, таким образом, подпадают иод какое-нибудь имя": Александр как случай завоевателя и Демосфен как случай демагога, Федра как влюбленная и Андромаха как вдова. Суть этой операции в том, чтобы засвидетельствовать реальную амплитуду термина historia, истории-исследован и я (как наша историческая наука) и истории-рассказа, амплитуду, в которой между двумя этими значениями раскачивается то, что мы сегодня так упорно стараемся удержать в разделенном состоянии: гуманитарные науки и художественный вымысел; она же открывает нам глаза на разнообразие все более и более систематизированных упражнений и жанров, которые принесут триумф преподавательской деятельности софистов в школах Империи. Здесь и здоровый корень строгих приговоров, вынесенных нашими современниками самому Филострату, автору не только Жизнеописаний софистов, но и Жизни Аполлония Тианского: не воплощает ли он "подход, для которого характерна практически сводящаяся на нет щепетильноегь по отношению к исторической правде, которая служит - и это является в высшей степени софистическим - всего лишь исходной темой, материалом для литературной разработки, порой в высшей степени фантастической"?
Подобно тому, как древняя софистика, по мнению Филострата, берет на себя роль философии, так вторая софистика принимает на себя функции истории, совершая, если можно так выразиться, переход от эмпирического исследования к идеальному его типу. Перед нами впервые открывается истинная аналогия, заключенная в пропорцию: первая софистика / философия = вторая софистика / история; существо этой пропорции я передам, еще более заострив его, в двух фразах. Во-первых, если древнюю софистику можно назвать rhêtorikê philosophousa, то вторая заслуживает имени historousa rhêtorikê, "историзирующей риторики". История оказывается на месте и в роли философии, попавшей в подчинение софистике транзитом через риторику: historia est quae philosophia fuit. Новое положение с предельной точностью соответствует второй дисквалификации, которой подвергается философия: низведенная древней софистикой до статуса эпитета риторики, она оказывается просто-напросто за пределами пространства второй софистики.
Изгнание философии с занимаемого ею места санкционировано фактом исчерпания ее номофетических полномочий. В самом деле, мы вправе сказать, что первая софистика получила имя sophistikê только в интересах и благодаря философии, стремившейся дифференцироваться от того, что ей подобно, но находится за ее пределами; в этих обстоятельствах Платон несомненно выступил законодателем, номофетом. Но вторая софистика "ав-тономизируется" и находит себе номофста из собственных рядов, выдвинув на эту роль Филострата. Вот что в общих чертах думает по этому поводу он сам: и я, и мои учителя, был ли кто-то из них в некотором роде философом, то есть псевдо-софистом, как Дион и Фаворин, или настоящим софистом - будь то с философским (как Горгий) или с историческим уклоном (как Эсхин и высокочтимый Герод Аттик), - все мы "софисты".