Слово «Россия» произошло от греческого «рос», которое, как отмечает П. Милюков, было ошибочным переводом с древнееврейского на греческий слова «голова» в Ветхом Завете. Таким образом, как и у европейцев, самоназвание русских сложилось как конституирование «главенства», «капитальности», «верховенства». Русский, как и европеец, — это не национальность. Среди разнообразных представлений славянофилов о своеобразии России одной из интересных идей является описание ее как «ри-зомы». Употребление этого современного биологического термина не является натяжкой. Действительно, речь идет о силах, медленно вызревающих в глубине и вдруг вырывающихся на поверхность. Если на поверхность России наносится европейский грим, то глубина остается самобытной, и когда она вырывается наружу, то смывает маску.

Картина прошлой Европы, нарисованная Деррида, в общем и целом совпадает с той, что представляли славянофилы и Данилевский. Они давно заметили ориентацию Европы на умопостигаемые идеи, которые становились опорными точками (капами) в сфере теории и практики. Смелый, решительный, предприимчивый, умеющий прокладывать курс «капитан» — руководитель отряда, корабля — является образцом европейца. Во всех сферах культуры подобные люди вступали в конкуренцию и добивались успеха.


Совпадают и оценки европоцентристской установки у славянофилов и у Деррида. Они смотрят на европейца — рожденного властвовать и быть свободным, рискующего и выигрывающего, способного концентрировать силы и неутомимо-деятельного — глазами другого, того, кто на себе испытывает его воздействие. С точки зрения другого, история Европы оказывается историей завоеваний и репрессий, нетерпимости и враждебности, насилия и колонизации. Деррида, как европеец, говорит об ответственности за это «ужасное» прошлое, ищет способ остаться верным традиции. Тем не менее, будучи мыслителем, который немало усилий приложил для борьбы и разоблачения тоталитаризма, он видит в современности новые формы реализации Европы в виде символического капитала и пытается указать границы такого способа развития, когда основная активная установка не меняется, а лишь переносится в другие сферы.

Сходным образом оценивал историю Европы и Данилевский, который, исходя из постулирования насилия (это не просто умозрительное допущение, а некое «историческое априори» для России), показал, как эта агрессивность проявляется в главных точках европейской истории. Она пронизывает историю католической религии, политики и войн, колонизации и революции, производства и торговли. Однако Данилевский не замечает тех изменений, которые происходят при этом. Напротив, Деррида, который считает вопрос об ответственности одним из важнейших, показывает изменения, которые происходили по мере развертывания всех этих «кампаний». Как реакция на воинственность католической церкви, которая превратилась в государственную религию, возникло протестан-ство, межнациональные войны привели к закреплению основных прав и свобод, колонизация вызвала реакцию в форме борьбы против рабства и т. п. Можно еще обратить внимание на то, какую цену платит Европа за свою «завоевательную» установку.

Чтобы сохраниться, Европа должна лидировать. Никто из европейских мыслителей, пишущих на тему европейской идентичности, не видит иного пути, как найти новую, неосвоенную область влияния. Сегодня борьба переносится в культурную плоскость. Европа хочет управлять посредством науки и философии, она хочет управлять смыслообразова-нием. Но сфера не только интеллигибельного («капитального», главного, головного) и дискурсивного, но и фигуративного (визуальность) и телесного (желания) также имеет приоритет для европейской культуры. «Приклеить» европейские культурные смыслы к производимым европейской промышленностью вещам и экспортировать их во все страны мира — это значит выиграть в вечной борьбе с другим, это значит освоить и присвоить его как свое. Возникают новые ориентиры, новые области борьбы. Сегодня — это борьба за производство и контроль над сетями циркуляции символического капитала, т. е. масс-медиа.

Не является ли сейчас российская ризома, описываемая от Киреевского (народ-богоносец) до Бахтина (народ как первичный автор), мифом? Как бы то ни было, мы не можем ее отбросить. Она живет, и не только в памяти интеллектуалов, ибо не является ни сущностью, ни смыслом, ни теоретическим понятием, вырабатываемыми за письменным столом. Народ с его специфическими настроениями, переживаниями, оценками, работой и повседневностью представляет собой некую разновидность объективной реальности, которую, конечно, можно не принимать во внимание, но которая независимо от отношения к ней интеллектуала детерминирует, определяет и ограничивает этот народ прежде всего тем, что он думает и пишет на родном языке, в котором откладывается своеобразный опыт восприятия и освоения мира как способ жизни.

Поскольку самопонимание русской интеллигенции основано на идее служения народу или государству, отечественные мыслители, как это ни странно, мало доверяют именно разуму. Для примера можно сравнить позиции Э. Гуссерля и А. Блока, которые являются радикально отличающимися реакциями на одинаковые события. Европейский мыслитель считал причиной кризиса Европы тот факт, что разум заплутал на своих собственных путях, оказался игрушкой в руках техники и политики. Ответственность интеллектуалов Гуссерль видел в возрождении понятия «теории», как она понималась в древнегреческой философии, которая дистанцировалась от практики и даже морали, чтобы оценивать жизнь с точки зрения чистой истины. Он негодовал оттого, что необразованные люди, ссылаясь на свое «чутье», смеют принимать решения о том, кто и что имеет право говорить с университетской кафедры. А. Блок в статье «Интеллигенция и революция» писал об ответственности перед народом. Испытывая смешанные чувства от лицезрения пьяненького матроса (один из них был вселен в его квартиру), сожалея о библиотеке, которую сожгли крестьяне, он принимал их приговор, ибо считал истину продуктом не умозрения, а почвы, традиции и жизни.

Если следовать герменевтике фактичности Хайдеггера, то повседневный жизненный опыт и естественный язык должны стать для российского философа основой, составляющей фундамент метафизики. Между тем, мы заимствуем первичные понятия из трудов западных метафизиков. Если мы вводим систему образования, где осуществляется обуче


ние наукам, искусству, философии, то не ведет ли это, что бы мы ни говорили (и даже пытались создать нечто вроде «народной биологии» или «социалистического реализма»), к вестернизации? Итак, реализация самобытности, если такая задача вообще ставится, возможна лишь в рамках основных установок и достижений европейской цивилизации. Так что по мере исторического прогресса тезис славянофилов и Данилевского о существовании российского или славянского культурно-исторического типа оказывается мифологемой, которая должна быть объяснена как необходимый тезис в общем и в целом западного мышления. Остается единственный выход— перехватить инициативу и самим стать полномочными представителями, продуктивными творцами европейской культуры. Вопрос о Европе интересует всех. Это, действительно, всемирный вопрос. Никто не может забыть или закрыться от Европы, если он хоть раз ее видел, пользовался благами цивилизации. К природной, языческой жизни может стремиться только рафинированный европеец, но при этом он, как Робинзон, уже оснащен необходимыми знаниями и умениями, а главное, установками цивилизации.

Вопрос о Европе интересует русских и китайцев, но ставится ими по-разному. Даже если Европа заинтересована в существовании другого и даже если она примет во внимание его резон, то это будет опосредование и освоение. Напротив, в обсуждении вопроса о Европе другими не только происходит присвоение европейского наследия, но и прокладывается новый курс последнего. Европейский культурный капитал отличается от финансового тем, что хотя он и принадлежит Европе, однако может использоваться любым другим и в любом объеме. В этом есть и опасность. Дар Европы может быть использован во вред как дающему, так и берущему. Берущий может потерять себя, стать рабом, поденщиком на европейском рынке труда.

Для России вхождение в Европу означает пока малоприятную перспективу стать сырьевой страной или быть потребителем второсортной продукции, производить, как страны третьего мира, подделки товаров европейских фирм. Подделка — особая форма дара, которой присущи свои достоинства и недостатки, заслуживающие отдельного разговора: сначала японские, потом корейские, а теперь китайские подделки проникли на Запад, но самое поразительное, что некоторые из подделок оказались настолько искусными, что стали законодателями качества. Может быть это и есть пример реализации «самобытности»: Европа создается сегодня в Гонконге?