В начале 1792 года Томас Пейн сидел за своим столом, пристально глядел в окно и составлял заключение ко второй части своей книги «Права человека», которая потрясет традиционный мир до основания и станет политической библией республиканцев и демократов во всем атлантическом мире. Один из так называемых простых людей, который был изготовителем корсетов, бакалейщиком и акцизным чиновником перед прорывом на политическую сцену в качестве автора «Здравого смысла», революционной брошюры популярной в колониальной Америке, Пейн писал в остром, прозрачном, часто юмористическом, а иногда и лирическом стиле. «Я не лишен некоторого стиля и, я думаю, даже небольшого таланта, поэтичности, — заметил он как-то, — но все это я скорее подавлял, чем поощрял, как слишком далекий уход в сферу воображения».' Теперь, по мере того как его гусиное перо бежало по странице, он давал волю воображению и поэзии с запоминающимися и трогательными результатами:

Сейчас середина февраля. Вернувшись на родину, я застал деревья no-зимнему обнаженными. Гуляя, люди склонны отламывать веточки, я, возможно, мог бы сделать то же и случайно заметить, что на моей ветке начала набухать единственная почка. Я буду рассуждать весьма противоестественно или скорее — вовсе не рассуждать, предположив, что эта — единственная почка в Англии, которая предстала предо мной. Вместо того чтобы предполагать такое, я должен немедленно заключить, что то же самое явление началось или собиралось начаться повсюду; и хотя растительный сон у некоторых деревьев и растений продлится дольше, чем у других, и хотя некоторые из них могут не цвести в течение двух или трех лет, летом все они будут одеты листвой, кроме тех, которые сгнили. Сможет ли политическое лето идти в ногу с природным, не определит никакое человеческое предвидение, однако несложно ощутить, что весна началась.2

Наступление нового мирового порядка, основанного на принципах свободы, равенства и братства, было бы столь же нормальным, естественным и неизбежным, как смена времен года. Это было, утверждал Пейн, «эпохой революций, во время которой можно ожидать всего».3

Такой оптимизм совершенно понятен в контексте того времени. Действительно казалось, что дни наследственного правления, аристократической власти, экономического притеснения и государственной религии сочтены, и дела уже никогда не будут идти прежним ходом. Американская революция указала путь. «В нашей власти — начать мир с нуля, — писал Пейн в своем «Здравом смысле», говоря своим читателям то, что они уже знали своими костями. — День рождения нового мира близок, и народ — возможно, столь же многочисленный, как целая Европа — должен обрести свою долю свободы в ходе нескольких месяцев».4

Затем, вскоре после этого, Французская революция разрушила старый режим в сердце континентальной Европы. На фоне внутренней суматохи, внешнего распада и растущего террора Франция качнулась влево — от конституционной монархии 1789 года к революционной республике года 1792-го. Политический, социальный и моральный порядок надо было восстанавливать с нуля. Надо было преобразовать даже само время: по новому календарю это уже больше был не 1792 год, но «1-й год» республики. И французские революционеры хотели экспортировать свою революцию в остальной мир. Уже перед декларацией республики они объявили о своем намерении начать «всемирный крестовый поход за свободу».5

Наступив одновременно, события в Америке и Франции революционизировали само понятие революции. Первоначально это слово обозначало круговое движение, как, например, революция планеты вокруг Солнца. Будучи примененным в политике, оно стало означать возврат к правильной отправной точке. Революция в этом смысле была синонимична восстановлению. К концу восемнадцатого столетия тем не менее это определение устарело. «То, что прежде называли революциями, — писал Пейн, — было несколько ббльшим, чем изменение людей или изменение местных условий. Они поднимались и спадали как естественный ход вещей, конечно... Но то, что мы теперь видим в мире, в виде революций Америки и Франции, является реконструкцией естественного порядка вещей, столь же универсальной системой принципов, как истина и существование человека, объединением морали с политическим успехом и национальным процветанием».6

Изменение значения символизировало радикально новое видение политического будущего. В течение столетия, предшествовавшего американской и Французской революциям, преобладали циклические теории социальных и политических изменений. Государство часто сравнивалось с человеческим телом, которое проходит стадии младенчества, юности, зрелости и старости. Если это имело место, то все общества должны ь конце концов деградировать и умереть. Такое представление было сравнимо с историческими теориями, которые прослеживали четыре стадии социального развития: охоты, пастушества, сельского хозяйства и торговли. С торговлей, как считали, пришли разврат, порок, коррупция и эгоизм. Моральный упадок приведет к политическому вырождению и достигнет своей высшей точки в социальном крахе. За этими позициями лежит темное и вселяющее страх видение будущего.

Всем этим традициям бросали вызов политические радикалы, подобные Томасу Пейну и его апостолам, которые хотели очиститься от связи с прошлым, заменить циклические теории линейным подходом к социальному и политическому изменению и открыть путь будущему неограниченного прогресса. «Разве. мы всегда должны подобно хищникам бродить по полям, обагренным кровью [наших] предков? — вопрошали ирландские демократы в 1791 году. — Оглядываясь назад, мы видим лишь дикую силу, дикую политику... Но мы с нетерпением ожидаем более светлых перспектив; людей, объединенных в братство свободы; парламента по человеческому образу и подобию; процветания, зиждущегося на гражданской, политической и религиозной свободе».7 Как только политическая система будет демократизирована, все будет легко: человечество может с нетерпением предвкушать будущее всеобщего мира и процветания, дружбы и сотрудничества в широко эгалитарном обществе мелких собственников, где успешные и добродетельные граждане обретут себя. Политическая революция возвестит своего рода светское тысячелетнее царство Христа.

На первый взгляд это светское тысячелетнее царство Христово имело мало общего со своим религиозным двойником. Многие демократические революционеры были деистами, которые отклоняли все формы «показной религии», Французская революция была отчаянно антикатолической и современные понятия прогресса подчеркивали мощь человеческого разума, а не божественного вмешательства. Все же традиционные религиозные формы мысли оказались удивительно устойчивыми и продолжали вызывать резонанс как на подсознательном, так и на сознательном уровне. Пейн в 1792 году почти наверняка не был христианином, но его образы «политического лета» были поразительно подобны словам Иисуса, когда апостолы спросили Его о Втором пришествии: «От смоковницы возьмите подобие: когда ветви ее становятся уже мягки и пускают листья, то знаете, что близко лето; так, когда вы увидите все сие, знайте, что близко, при дверях».8 Точно так же французские революционеры, отклонив христианство, привлекали, однако, его методы, пытаясь обратить в свою пользу его благие дела и сотворить нового республиканского человека для республиканского будущего.9

Но дело не было лишь в заполнении христианских форм светским содержанием. Многие, пережившие революционный период, были убеждены, что события в Америке и Франции были исполнены космического значения, что библейские пророчества наконец осуществились и конец мира близок. С этой позиции субъективные верования светских революционеров были менее существенны, чем их объективное место в Божественном Плане. Демократы, будучи неверующими и деистами, фактически следовали написанному Богом сценарию. Революция сходилась с Апокалипсисом.

Один из лучших примеров этих процессов мы находим в американской революции. В проповеди в День Благодарения, произнесенной в Данбури, штат Коннектикут, в ноябре 1775 года, преподобный Эбенезер Болдуин попытался придать смысл смутным временам, переживаемым колониями. Семью месяцами ранее американский солдат национальной гвардии в Лексингтоне, сражавшийся против британских солдат, произвел выстрел, который услышали во всем мире. Британия и колонии были в состоянии необъявленной войны, но большинство колонистов еще не охватила идея независимости. В ходе своих попыток убедить колонистов, что они правы в своем сопротивлении британской политике, Болдуин сказал своим слушателям, что колонии изначально были предназначены стать «великой и могучей империей; наибольшей из всех, когд^-либо существовавших в мире, основанной на принципах свободы, как гражданской, так и религиозной, никогда прежде не имевшей места в мире; и она должна быть главным средоточ чем того великолепного Царства, которое Христос установит на Земле в Последние дни».10.

Чем больше Болдуин думал об этом, тем больший смысл оно приобретало. Население этих тринадцати колоний по его оценке было равно приблизительно трем миллионам и удваивалось каждые двадцать пять лет. Проецируя эти числа в будущее и учитывая постепенное сокращение нормы прироста, он предсказал, что население Америки в 1975 году достигнет 192 миллионов. К этому времени, писал он, «Американская империя, вероятно, будет в своей Славе». В отличие от других империй, которые были построены на завоевании и деспотизме, Америка будет управляться по принципам гражданской и религиозной свободы. Тем временем, по ту сторону Атлантики, королевства Европы деградируют под «грузом тирании, коррупции и роскоши». К концу XX века Америка, как представлялось, будет последней оставшейся в мире областью свободы.

С этим сценарием на уме Болдуин обратил внимание на работу знатоков Библии, таких как Уильям Лоуман, который вычислил на основании Книги Даниила и Откровения Иоанна, что тысячелетнее царство Христово начнется в 2000 году или околотого. Казалось, мягко говоря, весьма маловероятным, что Христос захочет возвратиться в погрязшую в пороках Европу. Напротив, очевидным выбором для места Второго пришествия будет Американская империя. «Так как в эту последнюю мировую эпоху Америка должна наслаждаться этим процветающим государством и так как это — время, когда Царство Христово должно быть столь блистательно установлено в мире, — делает вывод Болдуин, — я не могу считать фантастикой предположение, что Америка в значительной степени разделит счастье этого славного Дня, и нынешние события загодя готовят путь к этому». Таким образом, борьба за власть между американскими колониями и Британской империей преобразовалась в дело чрезвычайной важности.11